НАВИГАЦИЯ
|
Так уж получается,
что печали не ходят по одной. Вслед за потерей поэта Николая
Гоголева в апреле 2011 года, этой весной ушел из жизни большой
писатель и замечательный редактор и человек Борис Черных.
Литературная страница отдаёт дань их писательскому таланту.
Николай Гоголев
ПОЭЗИЯ
Тысячелетний стихотворный пласт –
И белого листа немая плаха.
Поэзия – немыслимый контраст,
Как Лермонтова красная рубаха.
Кристаллами застывшие слова
Не сделают пленительней химеру.
Поэзия ошибками права,
Как глупость – стать к дуэльному барьеру.
Нежданною является строка,
Но в ожидании – прошла эпоха.
Поэзия – она всегда легка,
Как три последних лермонтовских вздоха.
* * *
Вот ещё одна осень решила, что хватит,
что пришло её время плясать на кострах,
обращая своё золотистое платье
и в пылающий тлен, и в сияющий прах.
Вот траву накрывает морозная проседь.
Отступленье, унынье, проигранный бой...
Но гуляющий сам по себе в эту осень,
был счастливее я, чем весною с тобой.
* * *
Как всё знакомо. О, печаль…
В пол-оборота
она всё так же смотрит вдаль
на давнем фото.
Постыдно жить, судьбу кляня, –
я не в обиде,
однако, факт: она меня
в упор не видит.
Мутна под вилами вода –
мой труд напрасен:
не повернётся никогда
она анфасом.
Да, в общем, не ахти беда –
переживу я,
но так давно я не видал
её вживую.
Так что пока я на плаву,
и порт намечен…
«Я вижу вас как наяву!» –
скажу при встрече.
* * *
Лишь Смерть меня низвергнуть вправе.
Я горд призванием своим:
я – человек, я миру равен
и неразрывно связан с ним.
Жизнь без меня не обойдётся –
в её костре я – уголёк,
я ей необходим, как солнце,
как океан, как мотылёк.
БЕЛЫЙ ВОИН
Ты воскликнешь: «Как вьюга гуляет над Волгой!»
Я скажу: «Не простой это вихрь –
На коне белоснежном промчался Георгий
В белоснежных доспехах своих».
Пеленою январской метели задёрнут,
Но он там – так уж верится мне.
Ты пойми: незаметен, невидим Георгий
На своём белоснежном коне.
Путь сквозь зимнюю Русь прорезает по Волге,
Не сомкнув припорошенных вежд.
Что-то светлое всё же предвидит Георгий
В белоснежных одеждах надежд.
Молвит он: «Возлюбите все, кто ненавидел,
Кто любил – возлюбите вдвойне!»
Буря стихла: в сиянии звёздном стал виден
Белый витязь на белом коне.
* * *
Иней тронул деревья... Зачем? Почему?
А ты помнишь деревья в зеленом дыму
Их дыханья? Так в мае
бывает...
Но декабрь – и замерзли березы средь тьмы,
Значит, стали они холоднее зимы,
Если иней на них расцветает.
Так вот сердце твое было теплым, живым,
Парусами шумели березы над ним.
Только нет в нем сейчас этой силы.
Онемело оно, даже окаменело,
Всё промерзло, отчаялось, заледенело...
Но какой на нем иней красивый!
* * *
Трёх голубей выпускаю я
С целью людского искания.
Первый достанется коршуну,
Как я – беспощадному прошлому.
Я буду вглядываться в небосклон,
Глаза ослепляя солнцем,
Пока, наконец, не пойму, что он
Никогда не вернется.
Второй – посылаю голубку на
Поиск: «Лети, красавица!»
Умчалась, но не Колумб она
И больше не возвращается.
А мне позарез нужна её весть
О том, что за морем глубоким
Иные, нездешние люди есть,
Великие, словно боги!
А третий посланец белей снегов,
Косится оком рубиновым –
Любимец помянутых мной богов
И мой. И я шлю любимого.
Зачем гоню гонцов за моря,
Зачем тянусь я к великим?
Но в альбиноса верил не зря –
У ног моих пал он с криком.
Измучен, не мог он ни пить, ни есть
И только поведал взглядом:
«Ты сам! Ты сам и есть эта весть,
Другую искать не надо!»
ПЕСЧАНЫЙ БЕРЕГ
Ты сегодня опять от меня далека,
Летний вечер над Волгой угас.
Снятся волосы цвета речного песка
Над волною нахлынувших глаз.
Я гляжу на тебя, не могу наглядеться.
Неужели держать скоро путь мне опять
На маяк, где горит твое верное сердце,
За ревущим прибоем тот берег искать?
Наклонившись, ты пряди откинешь с виска,
Уберешь, разделившие нас
Непослушные струйки речного песка
От лица, и от губ, и от глаз.
То прилив, то отлив. То в мерцаньях, то в тенях…
Вот же берег, как нужен я здесь!
Ты над выплывшим мною стоишь на коленях,
Улыбаясь тому, что я есть.
* * *
Когда бросают камни, мне смешно:
давно сменились временные рамки.
И время камни собирать ушло,
теперь настало время для огранки.
Уже пора подумать о душе,
но покаянья нынче так банальны.
Из рая будут гнать меня взашей
единогласно и конгениально.
А я перед Всевышним не грешил,
Я полагал, что честность – суть искусства,
и никому не продавал души,
и раскрывался в самых тайных чувствах.
Но вот с людьми – совсем другой расклад:
здесь я прощенье вымолю едва лишь
у всех, пред кем по жизни виноват.
«А имена их, Господи, ты знаешь».
Борис Черных
Газета «Русский берег» No 4, июнь 1999.
Отпечатана в издательском комплексе
«Приамурье», г. Благовещенск Амурской
области.
Sacramento
Случается, после бессонницы провалишься в сон, как в колодец, и там
придут к тебе давние знакомцы, дымком потянет, звяк уздечки
послышится. Очнешься, ощупаешь себя – где ты есть, дружок? – и
лежишь с отверстыми очами. Несбывшееся теснит грудь…
А недавно, в предутренних сумерках, в состоянии полусна-полугрезы
выпало мне совершенно удивительное видение…
Будто однажды Пушкина вызвали в ВЦСПС и предложили по профсоюзной
путевке поехать во Францию. Издавна мечтавший побывать в Европе,
Пушкин опешил, но затем сказал: «Франция – это замечательно, но мне
не хочется встречаться с Дантесом», – чиновники стушевались, однако
нашлись: «Александр Сергеевич, Франция большая. Можно поехать,
например, в Марсель». – «А в Испанию оттуда нельзя? Хотя бы на
неделю». – «Испания отпадает. В Испании гражданская война». – Пушкин
вздохнул: «Я мечтал встретиться с Федерико Гарсиа Лоркой». – «Кто
такой?» – «Поэт Божьей милостью».
Один из профсоюзных чиновников намерился было сказать, что Федерико
Лорка убит в августе прошлого года, но промолчал, боясь созвучий:
ведь и Пушкин убит, но столетием раньше.
Через полгода, осенью, Пушкина снова позвали в ВЦСПС и
сказали, что да, есть путевка прямо в Марсель, пароходом,
бесплатная, товарищ Пушкин. Вам идут навстречу, понимая истори-
ческую несправедливость. Когда такие ничтожества, как супруги С-е,
шастают по загранице… «Но Гоголь не был ничтожеством, а жил годами в
Италии, – хотел сказать Пушкин, – и вот этот,
как его, ваш основоположник, на Капри виллу имел. А Иван Тургенев
таскался за Полиной Виардо по всей Европе». Но по деликатности
Пушкин промолчал.
Пароходом «Иван Франко» из Одессы Пушкин выехал во Францию.
Единственное неудобство, каюта оказалась двухместной, вторую койку
занимал господин с блудливыми глазами и со странной фамилией Вовк.
Но скоро Пушкин познакомился с милой дамой.
– Катерина, – представилась она. – Катрин, – поправил Пушкин. Катрин
тоже по путевке ехала во Францию, и Пушкину стало легче.
Александр Сергеевич догадывался, что Катрин, путешествующая по
профсоюзной надобности, приставлена к нему точно так же, как и этот
самый Вовк.
Море было спокойное и внушало мысли о… нет, не о вечности, а о
великой тщете. Придумали пароходы с электричеством на борту, летают
железные птицы, удаляясь к турецкому берегу. А счастья, похоже, нет
– и – не будет. «Но мне все равно надо поверить мои испанские
тексты, –думал Пушкин, – я должен увидеть Гранаду, услышать стук
кастаньет».
– А я знаю, о чем ты грустишь, – сказала Катрин, прижимаясь к его
плечу.
– О чем, mon ami? – спросил Пушкин.
– О том же, о чем и я. В рядах республиканской гвардии я б хотела
сражаться и умереть на улицах пылающего Мадрида.
Пушкин впервые за годы бессмертия понял бесповоротно, что жизнь
сошла с тормозов. Но пре-тензий к Катрин не высказал. Ее крепкая
атласная грудь отменяла претензии.
В Марселе они с Катрин улизнули от Вовка. В таверне
Пушкин угостил кэпа с французской шхуны золотым ромом и – показывая
на Катрин – смеясь, сказал: «Капитан, эта женщина вперед-смотрящая»,
– разумеется, по-французски сказал, в котором Катрин не понимала ни
слова. И кэп догадался, кто такая Катрин.
– Я заплачу тебе, если ты возьмешь меня на борт и увезешь подальше,
– сказал Пушкин.
Кэп подумал минуту и согласился.
Кэп станцевал с Катрин румбу и взял под козырек, вроде прощаясь.
Пушкин, путая след, снял сюртук: «Жарко, Катя, подожди меня, на
минуту отлучусь. Учти, мой сюртук музейный, сто-рожи его», – пошел к
клозету, а там, сообразив куда, на выход. Кэп ждал его: «Не
пожалеешь, русс?» – «Сроки жалеть миновали», – ответил Пушкин.
Капитан вел шхуну в Малагу. Через двое суток они достигли Малаги.
Капитан не взял с Пушкина денег, больше того, он дал ему горсть
песет и плащ со своего плеча.
– Я люблю Виктора Гюго, – сказал капитан, – а ты поэт.
– О, Гюго, я читал его «Восточные мотивы» еще в 1830 году, – сказал
Пушкин.
Капитан рассмеялся:
– А ты великий шутник, – и притиснул русского поэта к груди.
Первыми, кого встретил Пушкин, были цыгане. Помня
Молдавию, он подошел к ним, как к родным.
– Братья, я ищу Лорку, – сказал Пушкин.
– Ну, я Лорка, – отозвался высокий цыган и, обернувшись к своим,
сказал: «Господи, как они мне надоели! «Лорка, Лорка». Черт меня
угораздил родиться с умом и талантом в Испании».
– Не сердись, – рассмеялся Пушкин, – меня ведь тоже угораздил черт.
– Кто ты? – спросил старый цыган с серебряной серьгой в рваном ухе.
– Что в имени тебе моем, – скромно отвечал Пушкин. – Пушкин я, из
псковских.
– Ты Пушкин?! – загалдели цыгане. – Так это ты написал «Цыгане
шумною толпой по Бес- сарабии кочуют. Они сегодня над рекой в шатрах
изорванных ночуют»?!
– Откуда вы знаете меня?! – воскликнул ошеломленный Пушкин.
– Да то ж мы кочевали по твоей Бессарабии, – сказал старый цыган.
– Ребята, я вижу, нам придется загудеть, – сказал Лорка, – ох, как
нам придется загудеть!
А старый цыган сказал:
– Федерико, почитай твои романсеро, позабавь гостя. А то он, верно,
считает себя гением.
– Ну, я в самом деле гений, под стать Лорке, – смеясь, сказал
Пушкин.
– Э, два сапога пара, – отвечал старый цыган, и цыгане рассмеялись
потому, что один сапог, получается, испанский, а другой русский.
И мигом явилась скатерть-самобранка, бутыли с красным крестьянским
вином, свежий сыр и даже мамалыга, на десерт, если мамалыга может
подаваться на десерт.
Цыгане и Пушкин подняли чаши.
– Что это – романсеро? – спросил Пушкин. – Напев
печальный?
– А послушай, – сказал Лорка, – и ты поймешь, что есть цыганский
романсеро.
Цыгане мгновенно затихли.
Лорка начал говорить – не читать – романсеро обыденно:
Это было в праздник Сант-Яго,
Крахмал ее нижней юбки
И даже нехотя как-то.
Мне уши наполнил звоном,
Когда фонари погасли
Как лист хрустящего шелка
И песни сверчков загорелись.
Под десятью ножами.
На последнем глухом перекрестке
Деревья выросли выше,
Я тронул уснувшие груди,
Потонув в потемневшем небе,
И они расцвели мне навстречу,
Горизонт за рекой залаял
Как белые грозди жасмина.
Сотней собачьих глоток…
– Грубо, – сказал Пушкин, но Лорка читал дальше:
За колючим кустом ежевики
Ее тяжелые косы
У реки, в камышах высоких,
На мокром песке разметал я…
Пушкин вскочил, глаза его вспыхнули, словно агаты. Лорка, укрощая
друга, опустил руку ему на плечо.
Я снял мой гарусный галстук,
Она от меня ускользала,
Она сняла свое платье.
Но сети мои были крепки.
Я снял ремень и револьвер.
И бедра ее метались
Она все четыре корсажа.
Как пойманные форели…
Пушкин захлопал в ладоши и закричал:
– Черт, черт его сподобил родиться! И ангел тоже! Ай да Лорка! – он
стал целовать Федерико, а тот отбивался и бормотал: «Дай, дай
доскажу!»
– Пусть допоет, – пыхнув трубкой, повелел старый цыган. – Уважь
Федерико. Потом мы уважим тебя, Пушкин.
Я мчался этой ночью
Я поступил как должно,
По лучшей в мире дороге
Как истый цыган. Подарил ей
На лошади из перламутра,
Шкатулку для рукоделья,
Забыв про узду и стремя.
Большую, из рыжего шелка.
И не стал я в нее влюбляться,
А сказала мне, что невинна,
Она ведь – жена другого,
Когда мы к реке ходили.
Лорка замолк. Пушкин онемел. Молчали цыгане. Потом они подняли
кружки и выпили до
дна.
– Теперь твой черед, русский! – молвил старый цыган.
– Да я, право, в смущении, – залепетал Пушкин. – После сего
божественного мадригала…
– Не смущайся, я знаю тебе цену, – сказал Лорка. – Будучи в России,
ты умудрился написать об испанках то, негодник, что я не написал про
русских девушек…
– Что же я написал, Федерико? Что возмутило тебя?
– Неужто запамятовал? «Она готова хоть в пустыню бежать за мной,
презрев молву, хотите знать мою богиню, мою севильскую графиню?..
нет! ни за что не назову!»
Пушкин повинно потупил голову.
– Можно, я прочту не свое, а моего тезки. Вы не пожалеете, – Пушкин
встал над костром, – нет, не пожалеете.
И опять цыгане онемели.
И каждый вечер в час назначенный
(Иль это только снится мне?)… – Пушкин, полузадохнувшись,
сделал паузу, так его пленяли эти строфы.
Девичий стан, шелками схваченный,
Она садится у окна.
В туманном движется окне.
И веют древними поверьями
И медленно, пройдя меж пьяными,
Ее упругие шелка,
Всегда без спутников, одна,
И шляпа с траурными перьями,
Дыша духами и туманами,
И в кольцах узкая рука…
Теперь нервно приподнялся Федерико Гарсиа Лорка и
слушал, опустив изнеможенно лицо.
И странной близостью закованный,
И перья страуса склоненные
Смотрю за темную вуаль,
В моем качаются мозгу,
И вижу берег очарованный,
И очи синие бездонные
И очарованную даль...
Цветут на дальнем берегу…
– Мне никогда не написать столь дивно, – сказал Лорка. – Эти
томительные строфы забирают в плен. Мне кажется, правда, что в
раннем отрочестве я слышал эти чудные звуки, кто-то напел их мне.
– Вполне мог слышать, – отвечал Пушкин. – Эти стихи сочинил мой
ученик, может быть, превзошедший меня. В конце недолгого своего пути
он, увы, заблудился и воспел революцию, революция сожгла его дотла…
Они, Пушкин и Лорка, грустно молчали.
– Русский, русский! Смотри! – юная цыганка сделала выступ маленькой
ножкой, забренчали пять гитар, вразнобой, но обретая лад и как бы
теряя его, и снова в лад. Цыганка пошла плавно, потряхивая плечами.
Зазвенело монисто на ее груди.
– Хак! – выкрикнул старый цыган и выступил тоже.
– Хак! – вскричал Лорка, вызвал из толпы пожилую цыганку, они пошли
по кругу, по кругу, и луг процвел.
– Это его старшая сестра Пресьоса, – сказал старый цыган.
Скоро весь табор шел в круговерти. Юная цыганка вовлекла и Пушкина в
танец.
– Ты черный и кудрявый. Уж не цыганка ли твоя мама? Ох, одного
племени ты с нами, Пушкин! – вскрикивала цыганка, овевая его
крыльями-руками, увлекая с луга в пойму реки.
Пушкин очнулся ночью, найдя себя возлежащим на ковре,
костер теплился. Звезды с кулак величиной сгорали в
поднебесье. Рядом сидел черноволосый мужчина, в почтенных летах, с
ним уважительно беседовал Федерико.
– Проснулся, Пушкин? – Лорка протянул им кружки с вином. –
Познакомьтесь и выпейте, соплеменники!
– Меня потянуло на запах мамалыги, – сказал незнакомец.
– Это Искандер, он из России, – сказал Гарсиа Лорка. – Он пришел
после нас, мы его не за-стали. Нет, он не застал нас, но запах
мамалыги помог нам. Он гнет нашу линию, Пушкин.
– Фазиль, – представился незнакомец. – Вообще-то я
родом из Абхазии, но на моей родине заваруха, я вынужден жить в
Москве.
Пушкин сказал, чуть помедлив:
– А что я говорил, дорогой Фазиль! «Свобода, свобода!..» Теперь вы
объелись этого сладкого дерьма?
Искандер ответил:
– Тебе, Саня, тридцать семь лет, а мне семьдесят, я внял тому, чему
ты не успел внять, ибо ты жил, согласись, при деспотическом режиме.
– Ах, будто ты, Фазиль, большую часть жизни прожил не при деспотах,
худших во сто крат…
– Свобода, Александр Сергеевич, – почтительно отвечал Искандер, –
должна выбродить. Как выбраживает вино.
– О, он наш! – воскликнул Лорка. – Истинно! Свобода должна
выбродить! Ее нельзя закупорить, она все равно взорвет бочку.
– Но бунт черни еще не свобода, дорогой Федерико, – сказал Пушкин.
– Народ не чернь, Александр Сергеевич, – отважно возражал Искандер.
– Хотя народ может захлебнуться свободой. Как вином. Надо соблюсти
меру.
Пушкин сказал:
– София – мера всему. Вы не потеряли Софию, Фазиль?
Абхазец сокрушенно потряс кудлатой головой:
– Боюсь, потеряли, – сознался он. – Прости нас.
Старый цыган вмешался в разговор:
– И у нас потеряли Софию, а значит, и меру. Вот Федерико, любимец
Испании. Он мог бы жить и жить… – и старый цыган осекся,
проговорившись. Глаза его заполнили слезы.
– Не надо, Камборьо, – мягко увещевал Лорка, – мы вместе навеки. И
Пушкин, и Блок, и я. Искандер тоже к нам сойдет. Бессмертные, мы
опять заговорим, и голос наш услышат заблудшие. В этом весь секрет.
Нас убивают, но мы живы и будем жить вечно.
Они снова пригубили вино. Лорка обнял Пушкина, они
пошли от костра в ночь, храп лошадей у коновязей сопровождал их
уход.
– Эй, погодите, – выкрикнул Искандер, – я хотел сказать, на
прощанье, что все не так плохо, если живы вечные сюжеты. Две строфы,
всего, послушайте…
– Читай, – сказал Лорка. – Нам пора. Светает. Но две строфы можно.
– В небе звезда. Зима.
Страх по домам снует.
Гости чужой земли,
Полночь бледна, пуста.
Ночью стучат в дома
Где-то уже растет
Ирода патрули.
Дерево для креста…
Искандер замолк.
– Еще, Фазиль, – попросил Пушкин. – Кажется, ты прав.
– Вдруг соловей запел в кустах
Но уходящий запах чуда
Так, будто птица собиралась
Тревожил долго ночь земную.
Разлить, размножить песнь в веках…
Но губы тонкие Иуды
И песня тут же оборвалась.
Уже мокры для поцелуя.
– Кто он? – спросил Лорка.
– Тебе имя его ничего не скажет. Он родился много позже того, как ты
ушел.
– Он русский, не спрашивая, говорю я, – произнес Пушкин. – И все же
откуда он родом?
– Да из Рыбинска, – отвечал Искандер, – верхняя Волга.
– Дай Бог вырасти ему в великана. «Где-то уже растет дерево для
креста», – повторил Пушкин. – Зябко и дерзновенно, друг мой Лорка.
– Ты выпей с ним, за нас, – сказал, обращаясь к Искандеру, Лорка, и
они, Пушкин и Лорка, отдаляясь, потеряли голос.
Искандер видел – туман обнял их колени и торсы и скоро поглотил
совсем.
|