НАВИГАЦИЯ
|
Кит умер, но мы ещё живы!
Знакомьтесь: молодые и уже славные китобои тонкого
литературного журнала "Кит умер" и ярославской поэзии:
Иван Коновалов
***
Душе от напряженья нет износа –
в рассвете дня и на исходе дня
взыскуй, Господь, и требуй от меня
ответа на предельные вопросы.
Огонь зажжён дымиться и мерцать:
не дай мне скрыть за жалобами лени,
не дай словами ложных откровений
мне искушать нетвёрдые сердца.
Есть путь оскудевания и праха
(Пустыня не всегда была суха!),
в ничтожестве – спасенье от греха,
как в смерти – избавление от страха.
Не дай мне, Боже, выбрать этот путь –
не ловят в мелких водах крупной рыбы!
Как много тех, кто многое могли бы,
себе позволили забыться и уснуть.
Игра в слова слова лишает связи,
насмешка выхолащивает ум.
Прости мне то, что часто я угрюм,
но не прощай мне ни вранья, ни грязи.
Дано огню гореть и не ожечь,
цена горения не знает торга;
наполненная грустью и восторгом
пусть будет строгой и спокойной речь.
Будь мерой, будь судьёй и сохрани
меня от гнили скользкого унынья.
Я возжигаю, Господи, отныне
в твою лишь честь заветные огни.
Песни перемен
Царь усат, и царю верны
старая нянька да толстый кучер,
но и кучер думает – а не лучше ль
сматывать из страны?
Ну а нянька шепчет и теплит свечи,
и цыганские карты устало мечет,
и не сводит с расклада незрячих глаз:
то заменит карту, то переложит,
то нахмурится, скажет: опять негоже, –
и мешает колоду в который раз.
На складах жиреют до лоска крысы,
сторожам потребны новые пояса,
а министр финансов пускает в лысый
умный череп пулю, но по каса-
тельной пуля скользит и ранит,
он лежит в лихорадке четвёртый день.
Царь с семьёй уезжает кататься. Сани
по скрипучему снегу скользят как тень.
Кучер гонит тройку, разбойно свищет,
так что тетерева тяжело взлетают,
так что псы по окрестным усадьбам лают,
а хозяева взглядом иконы ищут.
Кони вскачь летят соколами,
зимний вечер не за горами.
Кони вскачь летят, поднимают вьюгу,
а в пустом дворце генералы в глаза друг другу
не смотрят.
В снежной шапке стоял великаном кряжистым –
повалился ясень под белой ношей,
поперёк дороги упал, подкошен,
поперёк дороги, а сани мчатся,
Цесаревна думает: гибель, кажется!
Ей смешно, ей воздух вином морозным
наполняет лёгкие. Кучер, пока не поздно –
вожжи, дурень! Ништо – натянул, опомнился.
Царь тепло укрыт меховою полостью.
Паровоз вздыхающий под парами – так усталые кони встали.
Царь задумчив, и кажется, что едва ли
он заметил скачку.
Уснул калачиком
на коленях Августа
серый кот.
Так вот: по столице слух – перебои с хлебом
(как огонь подпущенный в сухостой!),
и народ, сойдясь, не царя, так небо
костерит и требует новый строй.
Околоточным велено расходиться,
чёрти-что в столице, угар и чад,
и толпу стегает по спинам, лицам
пулемётной очередью солдат.
И другой. И третий. Давно готовы!
Пулемёты вытащены на чердаки.
Нянька старая карты мешает снова
и сдаёт колоду не с той руки.
А в заснеженной столице,
где на флюгере тощий рыцарь
то сюда повернёт копьё, то в сторону,
из карет вылезают вороны.
В лакированных туфлях и чёрных крылатках;
отдают на входе слуге перчатки
и по-птичьи ступают в дверной проём –
у посла приём, у посла приём!
У посла приём: зеркала, конфеты,
томный вечер, женщины полураздеты.
У посла приём: и начальник стражи
беспокойно ломает в руках фуражку
и украдкой думает про лебяжий
поворот головки.
Посол неловко
разбивает бокал, но, другой наполнив,
поднимает тост: За свободу, братцы!
Принуждённо пьют и скалятся, будто больно
улыбаться.
Пьют игристое, но давно
передержанное вино.
А в ночную метель, в рыбьем свете мутного фонаря
мужики угрюмо, ничего уже не говоря,
на телеги кидают трупы.
Двух лошадок вздрагивают крупы,
и если бы клячи не фыркали, боже мой, как бы тихо было!
А так хоть какой-то звук, но темно, – так метёт, что темно, – и
стыло.
Ну а что ждёт царя, что ждёт усача этим вечером?
Жирный тетерев с чесноком, в растолчённых орехах, наперченный.
К дичи терпкое вино цвета бычьей крови.
Вот умеют же повара готовить!
От Москвы купеческой самовар, кренделя
и стерляжья икра на блюдечке.
Апельсины? В самый разгар февраля
будничны.
Цесаревна сядет читать стихи
и укроет плечи расшитой шалью
будто с неба хлопьями – так легки –
вечера кружащиеся опали.
Не такая ночь государя ждёт, не такая!
Мятежу в столице давно уже потакают.
Эшелоны встали, штыки солдат
треплют город,
перебои с хлебом, и, говорят, – голод.
Под откос пустились – какие там тормоза!
Животы подводит уже неделю.
У штабных посверкивают глаза
золотыми пуговицами шинелей.
Шелестят плащи будто крылья в пещере карстовой,
щёлкают, щёлкают нетопырьи пасти:
Ваше Величество, полно царствовать!
Отрекайтесь.
Генералы супятся и молчат,
телеграфист выстукивает морзянку,
новость кричит и летит в печать,
страна взбудоражена спозаранку –
зевает спросонок, лохматит волос проседь,
читает, трясёт головою, очки просит,
гадает – удача или потеря,
читает, веря но и не веря.
Что за чудо? В зимний месяц
по-весеннему вскрылись льды.
Что за чудо? Мы все вместе
освобождены!
Ни ярма теперь, ни ремня в портах;
открывайте клетки, выпускайте птах!
Не держи, старик, в услуженьи душу –
отпускай-ка её наружу!
Молоку, хозяйка, позволь сбежать;
Не в размер, поэт, сочиняй балладу.
Столько сеяли – вышло время жать!
Радоваться надо!
Целый город выстужен: дров нет –
Споры, споры.
Заседает временный кабинет –
тот, который
обжигается чаем, глотает дым,
чей френч изношен,
кто в учебниках хочет быть молодым
и хорошим.
Об него газетчики точат перья,
как кухарки об оселки – тесаки.
Если кто поначалу в него и верил,
их теперь по пальцам одной руки.
Ну как бросились писать кому не лень –
то памфлеты, то заметки, каждый день
трескотню продают за копейки
разворотами стены оклеивать.
Чахоточный город харкает кровью,
на полотнищах мокнет багряный цвет,
потаённые деятели подполья
с непривычки щурят глаза на свет.
Вон агитатор треплется на ветру,
рубит рукою воздух, блестит пенсне
голосом сбитым до волдырей про труд
и про войну, законченную к весне
с жаром хрипит в шумящий камыш штыков:
«Что нам терять помимо своих оков?»
Город – в кумач, лозунги, околесица;
с боем разогнан временный кабинет.
Время не вскачь, а кубарем с лестницы,
директива выходит: времени больше нет.
Спросишь прохожего – который час?
Винтовку скидывает с плеча.
И вот тут-то у старой няньки пасьянс сошёлся –
побледнела старуха, перекрестилась.
Янычар
Янычар напевает тихо, идёт к костру.
Отирает усы, смеясь набивает трубку
и следит, как ветшает ночь на пути к утру,
приводя барабанный треск и возню побудки.
Он мешает табачный дым и угар костра,
проверяет – остра ли сабля? Как есть – остра.
Он пьёт кофе, заваренный крепкой балканской тьмой;
мотыльками кружится пепел в суфийской пляске,
колыбельная, переставшая быть немой,
прорезается сербским говором без опаски.
Он смеётся в усы, гадая, в каком из сёл
появился на свет, но смех его невесёл.
И он смотрит, как ночь горит на сырых дровах;
солит порохом хлеб и чертит созвездия в небе,
в колыбельном напеве путает все слова,
остывающие в золе, молоке и хлебе.
Янычар сквернословит, сонно кусая ус,
и турецкая речь заметно горчит на вкус.
Дарья Христовская
Синие люди
1.
если выйти на край пустыни,
где режет ноги сухая, как нож, трава,
сесть на белого одногорбого иноходца,
исполненного очей,
и скакать семь горячих дней
и семь полулунных ночей,
шаг верблюда станет тяжёл, как у щенной суки,
и хорошо, если на седьмые сутки
удастся отряхнуть песок с рукава.
2.
народ покрывала обитает в самом сердце её, где сухо и голо,
и по ночам завыванье ветра как вой скопца;
мальчики туарегов не различают пола,
женщины туарегов не закрывают себе лица.
полотнище, всухую крашенное индиго,
осыпается на кожу, как бабочка, сжатая в кулаке,
кто-то сильной рукой снимает с плеча поклажу, говорит: иди-ка,
дитя моё,
налегке.
3.
у чёрной женщины на длинной шее ни ключика, ни монисто.
жёсткие пальцы знают цену поводьям, ниткам и медякам;
эбонитовый мальчик, трепетный, как рояль
под рукой умелого пианиста,
разливает воду по бурдюкам.
наливает и мне, но в такую скорлупку, что чуть приникни –
вся вода не заполнит выеденного яйца.
седая старуха сердито спрашивает, почему я при них не
закрываю платком лица.
в пустыне времени нет; скажем, три дня в пути не потеря
для лёгкой ноги и впалого живота;
в пустыне ценится сила, музыка и уменье идти по ней не потея,
но прежде всего – вода.
4.
от близости соляного прииска слюденеет нёбо, белеет небо,
приобретая странный оттенок, сразу и раскалённый и ледяной,
так, что впрок не идёт ломоть отдающего пеплом хлеба,
плохо размоченного слюной.
караван снимается с якоря только на третьи сутки
кораблём песка, неподвластным парусу и весла́м,
и трясётся неведомой грамотой в его подседельной сумке
наизнанку вывернутый ислам.
Лодка по имени Лотта
из цикла «Ева»
Когда я, не в силах больше делить с другими
Вселенную в целом и дом с дымовой трубою,
купил голубую лодку и дал ей имя,
мне нужен был кто-то, кого я мог звать тобою.
Когда я расстался с блеском былого лоска,
забыл про ласку, пил и грубил любому, –
я вытащил на причал голубую лодку
и вывел – Лотта – белым по голубому.
Кто вспомнит нынче, чего я хотел вначале?
Есть, в сущности, лишь одно, что я знаю точно:
я в лодке, и я всё сильнее её качаю,
и лодка перевернётся, и будет точка,
когда соляным столбом за спиною Лота
восстанет тоска Хименеса, Мачады, Лорки,
не станет ни неба, ни дна,
ни воды, ни Лотты
ни даже логики
или лодки
Григорий
Разуваев
***
памяти Иды Прести и Александра Лагойи
Наверное, после войны
Гитары звучали иначе.
Наверное, нитка струны
Особенным образом плачет:
И горем полна её песнь,
И счастьем бескрайним богата,
И что-то бесценное есть
В воздушном и тихом вибрато.
Наверное, слышно вдвойне,
Насколько правдиво искусство:
И звук безупречней, полней,
И глубже и праведней чувства.
Ни денег, ни славы тогда
Искали Вы, струны стирая.
Другого Вы ждали плода,
И Муза Вам пела другая.
Полвека спустя, через шум
Пластинки мне слышен Ваш дивный
Звук нежных двенадцати струн,
Как песни мотив лебединой.
И годы спустя слышу в ней
Я боль этой ранней потери,
Как будто, иль кажется мне?
Вы песню свою не допели.
Она и поныне звучит
Ферматой певучей и долгой,
И память о Вас всё шумит
По старой пластинке иголкой.
Надежда Соколова
***
Что дорого, то и хрупко,
И гибнет под каблуком…
Случайной была покупка
Той чашечки с ободком.
«…А ночи нам мало, мало!» –
Стучало с утра в висках.
Я чашку сильней сжимала,
Чтоб нежность не расплескать.
Но двигалась к чашке кружка,
И стыл недопитый чай…
Фарфоровая пастушка
Спала за нас по ночам.
Пастушка стоит на полке.
Ключи на краю стола.
От жизни одни осколки,
А чашка ещё цела.
Евгений Меркулов
***
Не скоро медлительный зимний рассвет
рассеет твоё забытьё.
Ты спишь. В темноте тебя будто бы нет.
Есть только дыханье твоё.
Дыханье твоё. Ты причастна сейчас
бесплотной основе стиха.
Так, если слова перестанут звучать,
останется только дыха…
***
Стихает шум листвы и ветер,
к веранде подступает тень.
Благословим в прощальном свете
прошедший день.
Он не принёс нам скорбных мыслей,
добром и злом не искушал,
а только бормотаньем листьев
нас усыплял и утешал.
Не требовал ни покаянья,
ни жертвы, ни любви от нас.
И в славе своего сиянья,
сверкнув, угас.
Анастасия Орлова
***
Небывалой, небывалой, небывалой длинноты
сны из неба выплывают,
словно белые киты.
А киты не понимают
суматохи, суеты –
долго-долго выгибают
бесконечные хребты.
Потолками-облаками
белотелы и легки,
и большими плавниками
так близки,
так близки.
Сон ладонью обнимаю,
растворяются слова,
засыпаю,
уплываю,
уплываю,
уплыва…
|